Неточные совпадения
Ветер упорно, как бы настаивая на своем, останавливал Левина и, обрывая листья и цвет с лип и безобразно и странно оголяя
белые сучья берез, нагибал всё в одну сторону: акации, цветы, лопухи, траву и макушки дерев.
Но туча, то
белея, то чернея, так быстро надвигалась, что надо было еще прибавить шага, чтобы до дождя поспеть домой. Передовые ее, низкие и черные, как дым с копотью, облака с необыкновенной быстротой бежали по небу. До дома еще было шагов двести, а уже поднялся
ветер, и всякую секунду можно было ждать ливня.
Ветки цветущих черешен смотрят мне в окна, и
ветер иногда усыпает мой письменный стол их
белыми лепестками.
Я взошел в хату: две лавки и стол, да огромный сундук возле печи составляли всю ее мебель. На стене ни одного образа — дурной знак! В разбитое стекло врывался морской
ветер. Я вытащил из чемодана восковой огарок и, засветив его, стал раскладывать вещи, поставив в угол шашку и ружье, пистолеты положил на стол, разостлал бурку на лавке, казак свою на другой; через десять минут он захрапел, но я не мог заснуть: передо мной во мраке все вертелся мальчик с
белыми глазами.
Завернутые полы его кафтана трепались
ветром;
белая коса и черная шпага вытянуто рвались в воздух; богатство костюма выказывало в нем капитана, танцующее положение тела — взмах вала; без шляпы, он был, видимо, поглощен опасным моментом и кричал — но что?
Пантен, крича как на пожаре, вывел «Секрет» из
ветра; судно остановилось, между тем как от крейсера помчался паровой катер с командой и лейтенантом в
белых перчатках; лейтенант, ступив на палубу корабля, изумленно оглянулся и прошел с Грэем в каюту, откуда через час отправился, странно махнув рукой и улыбаясь, словно получил чин, обратно к синему крейсеру.
Ямщик поскакал; но все поглядывал на восток. Лошади бежали дружно.
Ветер между тем час от часу становился сильнее. Облачко обратилось в
белую тучу, которая тяжело подымалась, росла и постепенно облегала небо. Пошел мелкий снег — и вдруг повалил хлопьями.
Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось со снежным морем. Все исчезло. «Ну, барин, — закричал ямщик, — беда: буран!..»
В тот год зима запоздала, лишь во второй половине ноября сухой, свирепый
ветер сковал реку сизым льдом и расцарапал не одетую снегом землю глубокими трещинами. В побледневшем, вымороженном небе
белое солнце торопливо описывало короткую кривую, и казалось, что именно от этого обесцвеченного солнца на землю льется безжалостный холод.
«В какие глупые положения попадаю», — подумал Самгин, оглядываясь. Бесшумно отворялись двери, торопливо бегали
белые фигуры сиделок, от стены исходил запах лекарств, в стекла окна торкался
ветер. В коридор вышел из палаты Макаров, развязывая на ходу завязки халата, взглянул на Клима, задумчиво спросил...
Служитель нагнулся, понатужился и, сдвинув кресло, покатил его. Самгин вышел за ворота парка, у ворот, как два столба, стояли полицейские в пыльных, выгоревших на солнце шинелях. По улице деревянного городка бежал
ветер, взметая пыль, встряхивая деревья; под забором сидели и лежали солдаты, человек десять, на тумбе сидел унтер-офицер, держа в зубах карандаш, и смотрел в небо, там летала стая
белых голубей.
На Неве было холоднее, чем на улицах, бестолково метался
ветер, сдирал снег, обнажая синеватые лысины льда, окутывал ноги
белым дымом. Шли быстро, почти бегом, один из рабочих невнятно ворчал, коротконогий, оглянувшись на него раза два, произнес строго, храбрым голосом...
Ветер встряхивал хоругви, шевелил волосы на головах людей,
ветер гнал
белые облака, на людей падали тени, как бы стирая пыль и пот с красных лысин.
Явилась мысль очень странная и даже обидная: всюду на пути его расставлены знакомые люди, расставлены как бы для того, чтоб следить: куда он идет?
Ветер сбросил с крыши на голову жандарма кучу снега, снег попал за ворот Клима Ивановича, набился в ботики. Фасад двухэтажного деревянного дома дымился
белым дымом, в нем что-то выло, скрипело.
Это было дома у Марины, в ее маленькой, уютной комнатке. Дверь на террасу — открыта, теплый
ветер тихонько перебирал листья деревьев в саду; мелкие
белые облака паслись в небе, поглаживая луну, никель самовара на столе казался голубым, серые бабочки трепетали и гибли над огнем, шелестели на розовом абажуре лампы. Марина — в широчайшем
белом капоте, — в широких его рукавах сверкают голые, сильные руки. Когда он пришел — она извинилась...
Ветер сдувал снег с крыш, падал на дорогу, кружился, вздымая прозрачные
белые вихри, под ногами людей и лошадей, и снова взлетал на крыши.
Под проливным дождем, при резком, холодном
ветре, в маленькой крытой китайской лодке, выточенной чисто, как игрушка, с украшениями из бамбука, устланной
белыми циновками, ехали мы по реке Вусуну.
Порыв
ветра нагнал холод, дождь, туман, фрегат сильно накренило — и берегов как не бывало: все закрылось
белой мглой; во ста саженях не стало видно ничего, даже шкуны, которая все время качалась, то с одного, то с другого бока у нас.
9-го февраля, рано утром, оставили мы Напакианский рейд и лавировали, за противным
ветром, между большим Лю-чу и другими, мелкими Ликейскими островами, из которых одни путешественники назвали Ама-Керима, а миссионер Беттельгейм говорит, что Ама-Керима на языке ликейцев значит: вон там дальше — Керима. Сколько по
белу свету ходит переводов и догадок, похожих на это!
И вдруг Нехлюдов вспомнил, что точно так же он когда-то давно, когда он был еще молод и невинен, слышал здесь на реке эти звуки вальков по мокрому
белью из-за равномерного шума мельницы, и точно так же весенний
ветер шевелил его волосами на мокром лбу и листками на изрезанном ножом подоконнике, и точно так же испуганно пролетела мимо уха муха, и он не то что вспомнил себя восемнадцатилетним мальчиком, каким он был тогда, но почувствовал себя таким же, с той же свежестью, чистотой и исполненным самых великих возможностей будущим и вместе с тем, как это бывает во сне, он знал, что этого уже нет, и ему стало ужасно грустно.
Около полудня в воздухе вновь появилась густая мгла. Горы сделались темно-синими и угрюмыми. Часа в четыре хлынул дождь, а вслед за ним пошел снег, мокрый и густой. Тропинка сразу
забелела; теперь ее можно было далеко проследить среди зарослей и бурелома.
Ветер сделался резким и порывистым.
А осенний, ясный, немножко холодный, утром морозный день, когда береза, словно сказочное дерево, вся золотая, красиво рисуется на бледно-голубом небе, когда низкое солнце уж не греет, но блестит ярче летнего, небольшая осиновая роща вся сверкает насквозь, словно ей весело и легко стоять голой, изморозь еще
белеет на дне долин, а свежий
ветер тихонько шевелит и гонит упавшие покоробленные листья, — когда по реке радостно мчатся синие волны, мерно вздымая рассеянных гусей и уток; вдали мельница стучит, полузакрытая вербами, и, пестрея в светлом воздухе, голуби быстро кружатся над ней…
Я возвращался с охоты в тряской тележке и, подавленный душным зноем летнего облачного дня (известно, что в такие дни жара бывает иногда еще несноснее, чем в ясные, особенно когда нет
ветра), дремал и покачивался, с угрюмым терпением предавая всего себя на съедение мелкой
белой пыли, беспрестанно поднимавшейся с выбитой дороги из-под рассохшихся и дребезжавших колес, — как вдруг внимание мое было возбуждено необыкновенным беспокойством и тревожными телодвижениями моего кучера, до этого мгновения еще крепче дремавшего, чем я.
В такие дни жар бывает иногда весьма силен, иногда даже «парит» по скатам полей; но
ветер разгоняет, раздвигает накопившийся зной, и вихри-круговороты — несомненный признак постоянной погоды — высокими
белыми столбами гуляют по дорогам через пашню.
Нечего делать, пришлось остановиться здесь, благо в дровах не было недостатка. Море выбросило на берег много плавника, а солнце и
ветер позаботились его просушить. Одно только было нехорошо: в лагуне вода имела солоноватый вкус и неприятный запах. По пути я заметил на берегу моря каких-то куликов. Вместе с ними все время летал большой улит. Он имел
белое брюшко, серовато-бурую с крапинками спину и темный клюв.
Теперь перед нами расстилалась равнина, покрытая сухой буро-желтой травой и занесенная снегом.
Ветер гулял по ней, трепал сухие былинки. За туманными горами на западе догорала вечерняя заря, а со стороны востока уже надвигалась холодная темная ночь. На станции зажглись
белые, красные и зеленые огоньки.
Бледные, изнуренные, с испуганным видом, стояли они в неловких, толстых солдатских шинелях с стоячим воротником, обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд на гарнизонных солдат, грубо ровнявших их;
белые губы, синие круги под глазами показывали лихорадку или озноб. И эти больные дети без уходу, без ласки, обдуваемые
ветром, который беспрепятственно дует с Ледовитого моря, шли в могилу.
Сенные девушки, в новых холстинковых платьях, наполняют шумом и
ветром девичью и коридор; мужская прислуга, в синих суконных сюртуках, с
белыми платками на шеях, ждет в лакейской удара колокола; два лакея в ливреях стоят у входных дверей, выжидая появления господ.
Острые сучья царапают
белое лицо и плеча;
ветер треплет расплетенные косы; давние листья шумят под ногами ее — ни на что не глядит она.
Начал прищуривать глаза — место, кажись, не совсем незнакомое: сбоку лес, из-за леса торчал какой-то шест и виделся прочь далеко в небе. Что за пропасть! да это голубятня, что у попа в огороде! С другой стороны тоже что-то сереет; вгляделся: гумно волостного писаря. Вот куда затащила нечистая сила! Поколесивши кругом, наткнулся он на дорожку. Месяца не было;
белое пятно мелькало вместо него сквозь тучу. «Быть завтра большому
ветру!» — подумал дед. Глядь, в стороне от дорожки на могилке вспыхнула свечка.
В прекрасный зимний день Мощинского хоронили. За гробом шли старик отец и несколько аристократических господ и дам, начальство гимназии, много горожан и учеников. Сестры Линдгорст с отцом и матерью тоже были в процессии. Два ксендза в
белых ризах поверх черных сутан пели по — латыни похоронные песни, холодный
ветер разносил их высокие голоса и шевелил полотнища хоругвей, а над толпой, на руках товарищей, в гробу виднелось бледное лицо с закрытыми глазами, прекрасное, неразгаданное и важное.
Где-то горело, где-то проносились в пыли и дыму всадники в остроконечных шапках, где-то трещали выстрелы, и
ветер уносил
белые дымки, как на солдатском стрельбище.
В полдень — снова гудок; отваливались черные губы ворот, открывая глубокую дыру, завод тошнило пережеванными людями, черным потоком они изливались на улицу,
белый мохнатый
ветер летал вдоль улицы, гоняя и раскидывая людей по домам.
Вл. Соловьев был для Блока и
Белого окном, из которого дул
ветер грядущего.
Вода чуть-чуть шевелила в этой заводи
белые головки кувшинок,
ветер не долетал сюда из-за густо разросшихся ив, которые тихо и задумчиво склонились к темной, спокойной глубине.
Волны подгоняли нашу утлую ладью, вздымали ее кверху и накреняли то на один, то на другой бок. Она то бросалась вперед, то грузно опускалась в промежутки между волнами и зарывалась носом в воду. Чем сильнее дул
ветер, тем быстрее бежала наша лодка, но вместе с тем труднее становилось плавание. Грозные валы, украшенные
белыми гребнями, вздымались по сторонам. Они словно бежали вперегонки, затем опрокидывались и превращались в шипящую пену.
С закатом солнца
ветер засвежел, небо покрылось тучами, и море еще более взволновалось. Сквозь мрак виднелись
белые гребни волн, слабо фосфоресцирующие. Они с оглушительным грохотом бросались на берег. Всю ночь металось море, всю ночь гремела прибрежная галька и в рокоте этом слышалось что-то неумолимое, вечное.
Ветер срывал с их гребней
белую бахрому и мелким дождем разносил ее по морю.
Осенью озеро ничего красивого не представляло. Почерневшая холодная вода била пенившеюся волной в песчаный берег с жалобным стоном, дул сильный
ветер; низкие серые облака сползали непрерывною грядой с Рябиновых гор. По берегу ходили
белые чайки. Когда экипаж подъезжал ближе, они поднимались с жалобным криком и уносились кверху. Вдали от берега сторожились утки целыми стаями. В осенний перелет озеро Черчеж было любимым становищем для уток и гусей, — они здесь отдыхали, кормились и летели дальше.
Один раз, бродя между этими разноцветными, иногда золотом и серебром вышитыми, качающимися от
ветра, висячими стенами или ширмами, забрел я нечаянно к тетушкину амбару, выстроенному почти середи двора, перед ее окнами; ее девушка, толстая,
белая и румяная Матрена, посаженная на крылечке для караула, крепко спала, несмотря на то, что солнце пекло ей прямо в лицо; около нее висело на сошках и лежало по крыльцу множество широких и тонких полотен и холстов, столового
белья, мехов, шелковых материй, платьев и т. п.
Возле меня, по запыленной крапиве, лениво перепархивали
белые бабочки; бойкий воробей садился недалеко на полусломанном красном кирпиче и раздражительно чирикал, беспрестанно поворачиваясь всем телом и распустив хвостик; все еще недоверчивые вороны изредка каркали, сидя высоко, высоко на обнаженной макушке березы; солнце и
ветер тихо играли в ее жидких ветках; звон колоколов Донского монастыря прилетал по временам, спокойный и унылый — а я сидел, глядел, слушал — и наполнялся весь каким-то безымянным ощущением, в котором было все: и грусть, и радость, и предчувствие будущего, и желание, и страх жизни.
По коридору бродили люди, собирались в группы, возбужденно и вдумчиво разговаривая глухими голосами. Почти никто не стоял одиноко — на всех лицах было ясно видно желание говорить, спрашивать, слушать. В узкой
белой трубе между двух стен люди мотались взад и вперед, точно под ударами сильного
ветра, и, казалось, все искали возможности стать на чем-то твердо и крепко.
Холодно и тонко посвистывая, носится, мечется
ветер,
белый, косматый.
Пришли на кладбище и долго кружились там по узким дорожкам среди могил, пока не вышли на открытое пространство, усеянное низенькими
белыми крестами. Столпились около могилы и замолчали. Суровое молчание живых среди могил обещало что-то страшное, от чего сердце матери вздрогнуло и замерло в ожидании. Между крестов свистел и выл
ветер, на крышке гроба печально трепетали измятые цветы…
Оставшись одна, она подошла к окну и встала перед ним, глядя на улицу. За окном было холодно и мутно. Играл
ветер, сдувая снег с крыш маленьких сонных домов, бился о стены и что-то торопливо шептал, падал на землю и гнал вдоль улицы
белые облака сухих снежинок…
Потом — пустынная площадь, доверху набитая тугим
ветром. Посредине — тусклая, грузная, грозная громада: Машина Благодетеля. И от нее — во мне такое, как будто неожиданное, эхо: ярко-белая подушка; на подушке закинутая назад с полузакрытыми глазами голова: острая, сладкая полоска зубов… И все это как-то нелепо, ужасно связано с Машиной — я знаю как, но я еще не хочу увидеть, назвать вслух — не хочу, не надо.
Через 5 минут мы были уже на аэро. Синяя майская майолика неба и легкое солнце на своем золотом аэро жужжит следом за нами, не обгоняя и не отставая. Но там, впереди,
белеет бельмом облако, нелепое, пухлое, как щеки старинного «купидона», и это как-то мешает. Переднее окошко поднято,
ветер, сохнут губы, поневоле их все время облизываешь и все время думаешь о губах.
Вместо того чтобы свернуть влево — я сворачиваю вправо. Мост подставляет свою покорно, рабски согнутую спину — нам троим: мне, О — и ему, S, сзади. Из освещенных зданий на том берегу сыплются в воду огни, разбиваются в тысячи лихорадочно прыгающих, обрызганных бешеной
белой пеной, искр.
Ветер гудит — как где-то невысоко натянутая канатно-басовая струна. И сквозь бас — сзади все время —
Я спотыкался о тугие, свитые из
ветра канаты и бежал к ней. Зачем? Не знаю. Я спотыкался, пустые улицы, чужой, дикий город, неумолчный, торжествующий птичий гам, светопреставление. Сквозь стекло стен — в нескольких домах я видел (врезалось): женские и мужские нумера бесстыдно совокуплялись — даже не спустивши штор, без всяких талонов, среди
бела дня…
На углу, в аудиториуме — широко разинута дверь, и оттуда — медленная, грузная колонна, человек пятьдесят. Впрочем, «человек» — это не то: не ноги — а какие-то тяжелые, скованные, ворочающиеся от невидимого привода колеса; не люди — а какие-то человекообразные тракторы. Над головами у них хлопает по
ветру белое знамя с вышитым золотым солнцем — и в лучах надпись: «Мы первые! Мы — уже оперированы! Все за нами!»
Она не имела времени или не дала себе труда подумать, что такие люди, если они еще и водятся на
белом свете, высоко держат голову и гордо выставляют свой нахальный нос в жертву дерзким
ветрам, а не понуривают ее долу, как это делал Техоцкий.